Тонкости перевода с искусствоведческого
Нужно сказать, что моя редакционная жизнь в «Онере» изобиловала неожиданными встречами и ожидаемыми открытиями. Авторы, с которыми посчастливилось работать, принадлежали к самым рафинированным слоям советской творческой интеллигенции.
Но не следует думать, что встречи с ними несли одни лишь радости.
Вспоминается один случай, связанный с альманахом «Искусство Казахстана», доставшимся мне в наследство от предшественника. В нем с удовольствием участвовали искусствоведы самых разных профилей. Что подразумевало совершенно особый язык анализа и оценки, зачастую абсолютно непонятный не только «широкому кругу читателей», которым альманах «мог быть полезным», но и любому адекватному носителю русского языка. Переводом с «высокоискусствоведческого» на русский я и занимался, работая с «Искусством Казахстана». Выуживал из представленных статей значения, которые должны были таиться гдето в глубинах предлагавшихся мыслеформ. Нужно сказать, что добраться до них удавалось не всегда. Как только обретался (не без помощи словарей) затаенный смысл переводимой фразы, оказывалось... Что смыслато никакого и нет!
Пользуясь своими редакторскими правами, я правил наукообразные искусствоведческие перлы крепкой рукой. Безжалостно и бессердечно. Что, конечно же, воспринималось иными авторами не иначе как посягательство на глубокомысленность и наукоемкость выпестованных текстов.
Однажды, когда я тихо-мирно сидел в своем кабинете и пробирался сквозь дебри терминов к смыслу очередного исследования, дверь дерзко отворилась — и на пороге возникли две дамы с пылающими жаждой мести очами.
— Где тут у вас этот Михайлов сидит? (Дайте нам его!)
Вопрос прозвучал очень недобро и не предвещал мирной беседы. Но в кабинете кроме меня никого не было, потому приходилось сознаваться и принимать всю силу ярости двух разгневанных женщин на себя. Так я познакомился с самыми «трендовыми» искусствоведами того времени — Баян Барманкуловой и Ириной Юферовой. Нужно сказать, что это были действительно классные специалисты — с прекрасным базовым образованием (Москва — Ленинград), глубоким чувством восприятия и своими жесткими позициями. В те годы ведь еще не считалось зазорным писать не так, как прилично в проплаченной героем публикации, а так, как того требовала твоя совесть эксперта и знатока. Это были благословенные для искусствоведения времена, когда... Когда оно еще существовало!
Чем закончился тот разговор, я уже не помню. Точно знаю только, что все же выжил и выпустил тот альманах...
Профессор Жовтис
А однажды в мою дверь робко постучали.
— Войдите!
Дверь открылась не сразу. А когда открылась, на пороге показался маленький человек в очках с большим портфелем и снятой шляпе в руках. Он напомнил мне тех «типичных евреев», которых живописала советская литература и представлял советский кинематограф. Этот визави был эпохально-печальный, подчеркнуто-интеллигентный и скорбно-всепонимающий. (Ну, что у нас плохого?)
Так я познакомился с профессором Александром Лазаревичем Жовтисом. Одним из тех еврейских беженцев, которые оказались у нас во время войны, да так и не вернулись обратно, зачарованные благодатностью атмосферы и ненавязчивостью общества. Здесь они состоялись, здесь — прославились, здесь — и упокоились навсегда. И привнесли в разноплеменную ауру интернационального города свою неповторимую толику.
Надо сказать, что Жовтис был человеком очень известным в узких кругах мыслящей Алма-Аты своего времени. Он не только преподавал (его считали «учителем от Бога») словесность в университете, но и переводил стихи с казахского и корейского на русский и украинский, писал сам.
Меня с Жовтисом связала работа над любопытным сборником, одним из составителей которого он и являлся. Вообще говоря, это был труд очень характерный для столетий еврейской жизни «в рассеянии», в котором один еврей ненавязчиво возвеличивает другого представителя «своего семени». Из-за того я начал читать рукопись книги с претенциозным названием «Прикосновение к вечности», также перешедшую мне в наследство от сидящего прежде на моем месте, с некоторой предвзятостью и иронией. Однако открыл первую страницу и уже не мог оторваться. И всей душой прикипел к герою — Исааку Иткинду. С тех пор он стал для меня неотделимым персонажем той старой АлмаАты, которая так прочно застряла в сердце...
Иткинд: еврей, разговаривавший с карагачами
Послевоенная Алма-Ата до 60-х годов оставалась маленьким и компактным городом, на улицах которого издалека примечались все маломальские происшествия и неординарные личности. Личностей подобных — издалека узнаваемых и всем известных — в нашей тогдашней столице было немного. А точнее, три. Знаменитый гигант Вася Чечен. Художник Сергей Калмыков. И скульптор Исаак Иткинд.
Исаак Иткинд, колоритнейший еврей (никогда, в отличие от иных, этого не скрывавший), родился в глухом «еврейском местечке» в Виленской губернии. Он творил еще в старой России, знавал в «другой жизни» и Коненкова, и Горького, и Маяковского, и Есенина. Оказавшись в Алма-Ате, как тогда говорили, волею судеб, настолько полюбил южный город у гор, что остался тут до конца дней (а прожил он почти 100 лет!).
Иткинд и умер в нашем городе, который к концу жизни стал для него уже совсем родным, в феврале 1969 года. А родился в апреле 1871-го.
Одной из причин, по которой Иткинд не возвратился в Москву или Ленинград после окончательной реабилитации, стали алма-атинские карагачи, в причудливой древесине которых скульптор нашел идеальный материал для воплощения своих творческих идей. Постоянные посетители ГМИ имени Кастеева, конечно же, обращали внимание на работы мастера, которые обрели наконец достойное место в экспозиции (ранее их, как и шедевры Калмыкова, доставали из запасников только по поводу отдельных выставок). «Улыбающийся старик-казах», «Поэтесса Берта фон-Зутнер», «Поль Робсон», «Паганини», «Отдыхающий Джамбул». Большинство из них вырезаны из карагача.
Карагачевые изваяния Иткинда источают особый свет, разливаются теплом и выделяются человечностью. Про свет и тепло все понятно — дерево за свою жизнь на южных улицах напиталось таким запасом солнечной энергии, что источает ее даже после смерти. К слову, карагач — уходящий символ нашей бывшей столицы — вместе с тополем и породил миф о городе-саде. Но еще сильнее эманирует из этих теплых работ поток паталогического человеколюбия, а это уже энергетика, заложенная в них самим автором.
Таким образом, искушенный зритель, который останавливается возле экспонатов музея не только ради селфи (такие все еще попадаются), получает от шедевров Иткинда как бы двойное воздействие — природа и культура, соединенные и умиротворенные авторским наитием, гармонично воздействуют сообща. И стоит лишь остановиться рядом и «зацепиться», остальное от тебя уже будет зависеть мало. Необыкновенная многоплановость работ Иткинда проступает постепенно и только усиливается от продолжения контакта с ними. Чем дольше длится контакт, тем труднее бывает оторваться и отойти.
О мистическом отношении Иткинда к карагачу рассказывала на страницах сборника журналистка Людмила Енисеева, познакомившаяся с патриархом еще в детском возрасте: «Не торопясь, он подходил к облюбованному им дереву, похлопывал по нему тростью, прислушивался, как отзовется. Дерево отзывалось. И если «голос» приходился «чудаку» по душе, он ласково гладил нового друга рукой. Чаще всего это бывали многолетние великаны со следами борьбы против невзгод стихии, с шершавыми и грубыми наростами, с зияющими ранами, уродливыми искривлениями. И странно было наблюдать со стороны эти доверительные «разговоры», означавшие начало разговора между мастером и будущим материалом, из которого родится произведение искусства».
Андрей Рипинский
Уже позже я узнал, что Жовтис пытался издать этот сборник целых 17 лет. И в том, что именно я принял косвенное участие в появлении книги, можно было бы найти повод для гордости. Но куда тогда девать скромность? Я лишь закончил то, что сумело-таки и без меня пробить себе дорогу благодаря настырной настойчивости профессора Жовтиса и... наступившей перестройке. Для которой такие люди, как Исаак Иткинд, подвергавшиеся репрессиям и гонениям, стали просто «лакомыми героями» своего времени. Хотя он, Иткинд, проживший вместе со своим временем целый век, был бы интересен и без этого.
И еще с одним интересным человеком свела меня эта книга. С фотографом Андреем Рипинским, без которого в те годы в Казахстане не издавались ни одна книга об изобразительном искусстве и даже ни один каталог в цвете. Потому что он единственный владел всеми секретами съемки картин и скульптур так, чтобы слайд соответствовал всем требованиям полиграфии самого высокого качества. На съемки иллюстраций к «Прикосновению к вечности» мы отправлялись вместе — в запасники Музея имени Кастеева. В те годы Иткинд еще не обрел своего постоянного места в экспозиции (как, кстати, и Калмыков, первый альбом которого выходил в «Онере» в те же годы).
Вообще, Андрей Рипинский — прелюбопытнейшая «фоновая личность» своей эпохи. Сын знаменитого архитектора Николая Рипинского (застройка проспекта Ленина, проектирование Дворца имени Ленина, гостиницы «Алма-Ата» и пр.), муж модного модельера Лоры Федоровой (как сейчас принято говорить, фэшн-дизайнера; их совместная жизнь — сюжет для книги), мэтр фотографии (кстати, один из первых фотографов, снимавших манекенщиц для модного казахстанского журнала), он был очень простым в общении и очень увлеченным своим делом мастером. А такие лично меня притягивали и вдохновляли всегда.
(Продолжение следует.)